09 декабря 1995
11792

Сергей Есин: Подвал Олега Табакова. Послеюбилейные заметки об актере, его театре и последних героях

Не мое, конечно, это дело - писать рецензию на отдельный спектакль. Каждый вид искусства - это такая немыслимая сложность, каждая специальность - такой космос, что для овладения ими надо отдать всю жизнь или, чтобы судить, быть очень смелым и бестрепетным человеком. Вот и сейчас - а уже с прошлой осени по Москве поползли слухи, что вот, дескать, в подвале у Табакова играют "Последних" и сам Табаков в роли Коломийцева (а на этой роли не один знаменитый актер обломал сахарные зубы) вроде очень хорош, - и вот, когда уже в этом году пошел я в подвал на Чаплыгина, то пошел только как любопытствующий зритель. Как же там играет Табаков - человек, Табаков - театральная машина, театральное предприятие, Табаков - замечательный актер и история? Никаких рецензий, только заметки.

Итак, все тот же, вошедший в историю театра, подвал, что и десять лет назад, когда открыли этот театр-студию, и уж что тогда шло - я даже и не помню, подвал, выкрашенный черным, тогда - от скрываемой бедности, ныне - и для элегантности, те же стены, софиты, немыслимая плотность рассадки, какая-то импортная нерусская речь, - вспоминаю туристский автобус у входа... Как Большой, как Третьяковка, подвал - уже объект. Сидим, что называется, коленка в коленку. Наконец падает какой-то тюлевый мещанский занавес - внешняя атрибутика и подразумеваемая проблематика Горького, - и освещается сцена, продолжение подвала. Сразу возникает узнаваемая, скорее по лазерному излучению глаз, нежели по облику, Ольга Яковлева, та самая легендарная примадонна Эфроса, устанавливающая всегда вокруг себя свое, немыслимой силы напряжения, поле - Софья Коломийцева, жена хозяина. Тут же, в кресле на колесиках, бывший завораживающий мхатовский красавец Евгений Киндинов, больной младший брат хозяина, тайно влюбленный в Софью, отец ее дочери, тот самый, которого в конце пьесы свояк Коломийцева, тюремный доктор Лещ, добьет горячими ваннами. Пласт трагедии немолодых людей. Сказал ли я, что глава семьи - полицмейстер? Говорю.

Но достанется и молодым. Выходит артистка Зудина - Люба, дочь Софьи и Коломийцева-младшего. Это тоже интересно для театрала: новая жена Табакова, уже мать его ребенка. Об этом писали. Все помнят театральный скандал, прежнюю жену Табакова, Люсю Крылову, мать Антона, хозяина достаточно нашумевшей дискотеки "Пилот", и молодой актрисы Александры Табаковой. Скандал при разводе был неимоверный, оттого невольно жадно впиваемся - как будет играть и кто будет играть: жена режиссера или самодостаточная актриса? Но тревога отходит; ученица Табакова тоже, как сеть, набрасывает на зрителя свое электризующее поле, затягивает новая жена, как идея, словно бы растворяется и легким облаком отправляется за кулисы. Зудина хороша. Горьковского позора, некоего модного сейчас водевиля на любую, самую драматическую тему (время хищное, и для актера, режиссера, художника имеет прагматический смысл только самовыражение, а самовыражаться на фоне глубокой и серьезной драматургии тяжело и сложно) - горьковского позора не будет. Отлегло...

Можно оглядеться по сторонам. Собственно говоря, что скажут актеры, -- естественно, чем кончится пьеса, мы знаем наизусть. Но, как ни странно, именно здесь, у Табакова, я окончательно понял -- почему с такой настойчивостью ставится эта пьеса на нашем театре, почему Горького любят в Америке, почему, как мне кажется, стала отплывать от нас драматургия поднадоевшего Чехова. Но об этом, если получится, позже.

Итак, пока оглядываемся. И кстати, выше было упоминание о самовыражении режиссера: как только то самовыражение не стало орать во весь голос, а оно и не орало, тут же, в сознании, встал Адольф Шапиро, тот самый знаменитый Шапиро, режиссер этого спектакля, бывший главный режиссер знаменитого когда-то Рижского театра юного зрителя, державшего на рижских подмостках русскую театральную марку... С грустью промелькнула мыслишка: Господи! И его припекло! За что же? Театр-то в Риге кому мешал? Кому мешало это европейское светило? Ну да ладно, черт с вами, живите в своей рижской самостийности, а мы будем жить в подвале у Табакова.

Оглядываемся. Ба, вполне реалистическая для современного театра комната, набор не стильной, но прошловековой старой мебели, картиночки, портретики, лампочки, лампадки, иконки начала века. Вглядимся и в одежду актеров; здесь нехитрый символизм: два цвета -- серый, суконно-солдатский, и зеленый, цвет бильярдного сукна и полицейского мундира. Главный герой, хозяин дома, которого пока нет на сцене, -- полицмейстер в отставке. Вы это помните? По-нашему, начальник городского управления. И все коллизии спектакля - нравственно или не нравственно служить дворянину в полиции, можно ли бить заключенных (реминисценции дела Веры Засулич), стоит или не стоит держать слово, за которым человеческая жизнь, - проблемы, которые интересовали интеллигенцию в начале века. В общем, Чечня, силовые министры, и нынешние, и ушедшие в отставку, новые русские, невинная мера прошлого, царского, беспредела по сравнению с сегодняшним. Ассоциации -это особенности театральных просмотров.

Но мы ждем Табакова.

...В 1968 году я впервые познакомился с Леликом (так Табакова иногда звали в артистической тусовке). Уж не помню - произошло это до того, как он рубил саблей сервант, или после фильма. Собственно говоря, эта рубка с подачи, слава Богу, живого и ставшего уже в наше время классиком Виктора Сергеевича Розова стала каким-то немыслимым символом нравственного максимализма поколения. Есть и сегодня люди, которые не изменили этой рубке и, так же как и интеллигенция XIX века, до сих пор больше заботятся о духовной маммоне, нежели о маммоне из комиссионки. А есть - которые перешагнули в XXI век. Но эти его ликующие глаза и ликующий крик - это завоевание нашей собственной эмоциональной и нравственной памяти, и мы этого не отдадим никогда и никому. Не отдадим этого и Табакову, когда, в свое время, в 91-м и 93-м годах, он подписывал разные экстравагантные письма и внимал в Бетховенском зале - кого и при каких условиях надо бить канделябрами.

Но вот, как перед началом грозы, некое затишье на сцене, вздох в зрительном зале и -- расчетливо внезапное появление. Такова Плисецкая в своих знаменитых выходах в "Лебедином" и "Дон Кихоте": мгновенная пауза - "Я пришла!" - и аплодисменты и танец. Аплодисментов привычному к ним солисту-призеру на этот раз не было. Он все получит в конце спектакля, даже с лихвой, а тут сеть, натянутая уже целую картину работающими не за страх, а за совесть персонажами, слишком плотна. Магия чужой жизни сделала эту чужую театральную жизнь своей. И какие же здесь аплодисменты? Премьер - прежний, в нем привычно знакомо совместились удивительно детский и жесткий практицизм, душа выгнила, как тыква, и серьезный гнилостный дух, как бы помимо великого лицедея Табакова, наплывает на зал. Какая-то смердящая невинная подлинность в этом явлении.

- Почему меня не встретили?

За сценой отец-полицмейстер где-то кого-то ударил из политических и какого-то мальчишку признал за стрелявшего в него; один мальчишка, другой мальчишка - все они с револьверами, и все они стрелки, все эти революционеры первой русской революции! Что-то новое и грозное возникает в этом полиц-мейстере, что-то от сегодняшнего времени: жизнь - не жизнь, долги - не долги, и обещания - лишь слова.

Хочу внести неожиданный аспект в сюжет. Так же как ходят немыслимые легенды о Кобзоне как верном замечательном друге, могу засвидетельствовать это же свойство у Табакова. В этой верности он крепок, как кремень. После того как я начал заниматься литературно-драматическими передачами на радио, наши пути сошлись плотнее. Вообще, очень хорошо в любом деле не пользоваться советами просвещенной мафии и хоть и с ошибками, но настаивать на своих решениях. Тогда же Доронина - вопреки этим советам -- блестяще прочла у меня на радио "Анну Каренину", Ульянов -- грандиозную эпопею "Тихий Дон", а Табаков, кроме множества других произведений -- бессмертного "Обломова", Илью Ильича. Что-то в этом чтении, именно в ту эпоху пресловутой брежневской стабильности, было завораживающее и дающее импульс. Может быть, именно с этой подачи возникла идея у Никиты Михалкова - тоже большой маг времени - его экранизации "Обломова" с беллиниевской "Каста Дива" вначале, на фоне деревни. По крайней мере Михалков звонил, приезжал; я сам в своем небольшом казенном кабинете ставил толстенький, как подсвинок, магнитный ролик на аппарат, и они с Адабашьяном долго и внимательно слушали запись. А потом сказали: "Да, пожалуй, другого исполнителя в Союзе нет". Союз пишу с большой буквы, потому что тогда был Союз. Потом Олежек иногда устраивал нам небольшие дружеские представления: то приедет с телевидения в Останкино к нам на радио, на Качалова, во фраке и цилиндре, потому что что-то снимают по Островскому, и ходит, пугая партикулярных посетителей, по коридору. Он ездил сам за рулем "Волги" -- чиновной и вальяжной в то время, как ныне "джип-чероки", эта таинственная черта актера и менеджера была в нем уже тогда, - и я представлял, как шарахались милиционеры, когда видели издалека что-то несусветное в цилиндре за рулем, и как умильно отдавали под козырек, увидев вблизи любимца народа. Потом, уже после "Обломова", он был на каком-то моем дне рождения, мы вместе, потешая гостей, читали из сборника, вышедшего в 53-м году и названного "Сталин в сердце", стихи Пастернака и Суркова.

Он был довольно худ, и кто-то из моих гостей наивно спросил: "Олег Павлович! Ну как же в "Обломове", в сцене в бане, у вас такое огромное и белое голое пузо?!" -- "О, - ответил Олег Павлович, - актер - всегда актер!" Он тут же скинул рубашку и стал в ноздри засасывать воздух. И его по-зимнему белый живот раздувался и раздувался, и уходил Олег Павлович, и возникал Илья Ильич - большой, толстый и рыхлый, который, правда, в ночные туфли ноги вдевает с лёту, но никакой машиной, конечно, управлять не может.

Ну да ладно. Вернемся к театральной хронологии.

Итак, был удар саблей по серванту, звонкий, истерически-отчаянный детский голос, а потом - правда, через многое и многое другое - потом "Скамейка" Гельмана во МХАТе. Соло-пьеса, дуэт-концерт: Табакова и Дорониной. Два грандиозных актера, расползшихся по разным гражданским позициям. Как в "Онегине": "Враги! Давно ли друг от друга..." Одни времена кончились, начались другие. Другая стабильность, брежневские качели, две морали, партийная и личная, семейная и государственная; две, а то и три этики, общая лишь демагогия и всенародное соревнование в покупке машин, получении квартир, изысканная ругань интеллигенцией власти, тайные намеки на близость с КГБ, тайные намеки на близость с партийной властью и космонавтами. Ругань по кухням "Марьи Ивановны", а мы знаем, что это означало; проза Трифонова.

Все происходило на скамейке и возле. Одна сидела, другой проходил мимо, побрякивая ключиками от машины, - так что вроде бы это его собственная машина; другая говорила, как она хорошо устроена в жизни: муж, вся атрибутика семьи... Врали, фантазируя, как хотелось бы, как должно быть, как мечтали, сходились, расходились -- символ времени; над скамейкой, для одних пролетали мечты, а вот для проезжавших где-то за скамейкой за парком, на черных "Волгах" -- жизнь была реальна. Черные "Волги" - приписное свидетельство роскошных административных кабинетов, где раздавались звания, зарубежные поездки, - для интеллигенции это как ныне благодарности президента и ордена. Раздавались подвалы, в которых мы сейчас видим театры. Вот, скажем, говорят, на 60-летнем юбилее нашего героя (не Коломийцева - Табакова) блистательный Гафт произнес свое "мо", новую знаменитую эпиграмму на Табакова. Здесь что-то о любви к властям, о желании всегда поцеловать ее, трепеща, в плечико или другое, уж не знаю, как сказал Гафт, место. Но ведь Гафт никогда не был директором театра, Гафт никогда не выбивал трубы, мрамор для фойе, стулья для зрительного зала, подвал на Чаплыгина, а перед этим у Табакова -- актера и директора - было обустройство "Современника" на Чистых Прудах, ставки для артистов; Гафт не играл с властью, как канатоходец, который, улыбаясь, пляшет, кривляется, демонстрирует иную летучую жизнь, ну а если сорвется - соберет ли кости?

"Последние", как нетрудно догадаться, имеют два смысла. Один -- социально-горьковский, то есть последние того мира, последние калеки той изуверской действительности, и другой - поскребышки, последние дети Ивана Коломийцева, младшие: Вера, соблазненная полицейским, и Петя-гимназист, становящийся пьяницей.

Я уже сказал о невероятном излучении, которое исходит от Яковлевой. Боже мой, какая актриса, какая удивительная школа, без малейшей пощады к себе, какое невероятное сжигание! И тут надо, конечно, вспомнить и театральную молодежь: Сергей Безруков - Петр и Марианна Шульц - Вера. Вера вначале как-то более взрословата и чуть пышна; он, Петя, хоть и молод, примелькался уже на экране и - грех не сказать -с блеском озвучивает марионетку Ельцина в телевизионных "Куклах". Но это все-таки табаковский подвал, и они, молодые, также, на полную мощность, жгут свою горелку. Воздушный шар неизбежно падает, когда прекращается подпитка.

Но обратимся к еще одному персонажу на сцене -- явлению госпожи Соколовой.

Здесь одна из нравственных проблем пьесы, озвученная знаменитой киноактрисой Евдокией Германовой. Здесь моральная сила другого мира противостоит напряжению этих четырех стен. Здесь не только материнское, обращенное к Ивану Коломийцеву: "Скажите, что вы ошиблись, это не мой сын стрелял в вас!" - но и то, что выше материнского, то, что называется правдой, и то, что называется Богом и душой. Один синхрофазотрон наехал на другой. Слово правда хочется закавычить, поднять до большой буквы - "Правда" и невольно связать это с политическими событиями. А не предчувствовал ли здесь Табаков явление Зюганова и Селезнева?

Пьеса уже идет к концу. Лещ благополучно сводит своего свояка-дядю в могилу, пытаясь завладеть домом; старший сын Коломийцева, Александр (Смоляков), так прелестно своей пластикой и детски-беззащитным дворянским "Дайте денег!" напоминает и осколок тех эпох, и человеческие наросты нашего времени с всенародно протянутой рукой. Он поступает в полицию, и, кажется, Ивану Коломийцеву удастся получить место исправника. Не полицмейстер - так исправник, но это ведь трамплин, это ведь возможная реинкарнация карьеры - правительство одумалось, ему нужны сильные люди - до оторопи в пьесе перекликается эта чертовщина с дефинициями наших газет и наших телевизионных размышлений. Но Коломийцеву надо решить вопросы со своей ошибкой, с Богом, с младшим сыном, который уверен в правоте г-жи Соколовой и ее сына, и вот здесь, в этой трагической ситуации, - новый Табаков.

Я как-то писал, что меня безумно интересует, как спится тому командиру танка, который, выполнив приказ, отправил первый снаряд в окно Белого дома. Как спится начальнику дивизии, который передал этот приказ? Безумно интересно: как обнимаются со своими женами инициаторы всей чеченской военной истории, даже после того, как они ушли на другие места, какую внутреннюю аргументацию для себя находят? Здесь не куклы, но почему-то на спектакле вспоминаются и Ерин, и Шумейко, и победительный Грачев.

Появляется Табаков, что-то говорит г-же Соколовой, оправдывая себя, потому что это надо для буду-щей должности, и, чтобы получить эти новые лычки, ему совершенно нельзя сказать, что он ошибся, - даже если эта ошибка будет стоить смерти ребенка. Он что-то говорит и говорит г-же Соколовой, матери, и даже требует некоего политеса в общении с ним, с полицейским. Для него -- лычки, новое назначение, для нее -- смерть сына. Требует понять его. Бедный и богатый. Выгнившая полицейская тыква в черной папахе с большим красивым орлом.
Прости меня, Олег Павлович, за такое политизированное видение твоего совершенно грандиозного спектакля с гениальной Яковлевой и блистательным Табаковым, но я так вижу и так же, как и ты, лукавить могу лишь до поры до времени.

"Независимая газета", 1995
viperson.ru
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован